ПЛАТОН.  ЭЛЛИНИЗМ.  ДИАЛЕКТИКА.  ПРОКЛ.  ТЕУРГИЯ .ПЕРВОСУЩНОСТЬ. ДУША. ПЛОТИН .КОСМОС. МАГИЯ.  ЯМВЛИХ.    СТОИЦИЗМ .УМ.  СИМПАТИЯ. ЛОГОС.  СУДЬБА.. ПИФАГОР. .МИСТЕРИИ .ОРАКУЛ. МОЛИТВА .СВЕТ. СОЗЕРЦАНИЕ ."Я" СКЕПТИКИ. КИНИКИ. ЭПИКУР. ГНОСТИКИ. ХРИСТИАНЕ.МИФ. ИСТОРИЯ.. АПОЛЛОН. ИСКУССТВО. АРИСТОТЕЛЬ..ЧИСЛО. ТРИАДА.. ИНОЕ. ЕДИНИЧНОЕ. ИНДИВИДУУМ. СОКРАТ.

Найти: на

Пена дней

Статьи и эссе

Академия: учение и судьба Вокруг Академии Неоплатонизм: синтез и теургия Диалектика Тексты

"РАННИЕ ДИАЛОГИ ПЛАТОНА И СОЧИНЕНИЯ ПЛАТОНОВСКОЙ ШКОЛЫ."
(изд."Мысль". Философское Наследие. Том 98.)
 

 ХАРМИД
(начало)

Сократ

    Вернулся я вчера вечером из лагеря под Потидеей, и так как я долго отсутствовал, то с радостью пошел к привычным местам бесед. Зашел я также в палестру Посейдона Таврия, что напротив царского храма, и застал там много народу — некоторые из них были мне незнакомы, большинство же известны. И как только завидели они меня, неожиданно вошедшего, тотчас же прямо издалека и со всех сторон стали меня приветствовать.
 A Херефонт с присущей ему восторженностью, вырвавшись вперед, подбежал ко мне и, схватив за руку, воскликнул: «Сократ мой, так ты уцелел в битве?!» (В самом деле, незадолго до моего отбытия из Потидеи там произошла битва, о которой собравшиеся здесь узнали лишь недавно.) А я ему в ответ: «Как видишь, уцелел».

— Да ведь сюда дошли вести,— сказал он,— что с битва была очень жестокой и в ней пали многие люди, которых мы знаем.

— Пожалуй,— отвечал я,— это правдивые вести.

— Значит,— спросил он,— ты участвовал в битве?

— Участвовал.

— Садись же сюда,— сказал он,— и расскажи нам: ведь не обо всем мы точно осведомлены.

С этими словами он усадил меня подле Крития, сына Каллесхра. Сев рядом, я приветствовал Крития и остальных и стал рассказывать им о войске все, что каждого интересовало; вопросы же сыпались со всех  сторон.

А когда мы вдоволь наговорились об этом, я в свою очередь стал расспрашивать их о здешних делах: о философии — в каком она сейчас состоянии, и о молодежи — есть ли среди них кто-либо, выдающийся своим разумом, красотой или тем и другим вместе. В это мгновение Критий, оглянувшись на дверь и увидев нескольких входящих юношей, шумно споривших между собою, и следующую за ними толпу людей, сказал:

— Что касается красивых, Сократ, ты тотчас же, кажется мне, это узнаешь: ведь входящие сейчас сюда как раз и являются поклонниками и глашатаями того, кто ныне слывет самым красивым; мне представляется, что он и сам вот-вот подойдет.

— А кто это и чей он сын? — спросил я.

— Ты его, в общем-то, знаешь,— отвечал он,— но до твоего отъезда он был еще недостаточно взрослым: это Хармид, сын Главкона 5, моего дяди, и мой двоюродный брат.

— Да, я его знаю, клянусь Зевсом,— сказал я.— Он был недурен и тогда еще, маленьким мальчиком, теперь же, думаю, он уже совсем повзрослел и стал юношей.

— Вот сейчас ты увидишь,— сказал Критий,— и насколько он вырос и каков он собою.

И при этих его словах вошел сам Хармид.

Я-то, мой друг, здесь совсем не судья: в вопросах красоты я совершенный неуч, почти все юноши в поре возмужалости кажутся мне красивыми. И все же он мне представился тогда на диво прекрасным и статным, и показалось, что все остальные в него влюблены — так с они были поражены и взволнованы в момент его появления; многие же другие поклонники следовали за ним.
Со стороны нас, мужчин, это было менее удивительно, но я наблюдал и за мальчиками, и никто из них, даже из самых младших, не смотрел более никуда, но все созерцали его, словно некое изваяние.

Тогда Херефонт, обратившись ко мне, сказал:     

— Как нравится тебе юноша, мой Сократ? Разве лицо его не прекрасно?

— Необыкновенно прекрасно,— отвечал я.

— А захоти он снять с себя одежды, ты и не заметил бы его лица — настолько весь облик его совершенен. И все согласились в этом с Херефонтом. Я же сказал:

— Геракл свидетель, вы справедливо называете его неотразимым! Если бы только ему было присуще еще нечто совсем небольшое.

— Что же это? — спросил Критий.

— Если бы он от природы обладал достойной душою. А ведь именно таким ему подобает быть, Критий, раз он принадлежит к твоему семейству.

— Но,— возразил Критий,— и в этом отношении он в высшей степени достойный человек 7.

— Так почему же нам,— спросил я,— не снять одежды именно с этой его части и не предаться ее созерцанию · прежде, чем созерцанию его внешности? Во всяком случае, в таком возрасте он уже готов к собеседованиям.

— И даже очень,— отозвался Критий.— Ведь он и  философ, а также, как кажется и другим, и ему самому, обладает большим поэтическим даром 9.

— Этот прекрасный дар, милый Критий,— сказал я,— присущ вам всем издавна благодаря родству вашему с Солоном. Но почему ты не представишь мне юношу, подозвавши его сюда? Ведь даже если бы он был еще моложе, для него не было бы ничего зазорного в том, чтобы беседовать с нами в твоем присутствии: ты одновременно и родственник его и опекун.

— Это правильно сказано,— откликнулся он.— Позовем же его.

И, повернувшись к своему прислужнику, он приказал: «Мальчик, позови Хармида да скажи ему, что я
желаю показать его врачу по поводу той болезни, которой, как он совсем недавно говорил, он страдает». Мне же Критий сказал:

— Давеча он мне говорил, что мучается головной болыо, когда поднимается ото сна с зарею. Тебе ничего не стоит притвориться, будто ты знаешь средство от головной боли.

— Это я могу,— отвечал я.— Пусть только подойдет.

— Сейчас! — сказал Критий.

   Так и произошло. Хармид подошел и вызвал громкий смех, ибо каждый из нас, сидящих, освобождая для с него место, хорошенько потеснил своего соседа — чтобы оказаться сидящим рядом с ним,— пока мы не заставили встать одного из сидевших с края и не сбросили на землю другого. Хармид же, подойдя, сел между мной и Критием. И уже с этого мгновения, милый друг, мною
овладело смущение и разом исчезла та отвага, с которой я намеревался столь легко провести с ним беседу. Когда же после слов Крития, что я знаток необходимого ему средства, он бросил на меня невыразимый взгляд и
 сделал движение, как бы намереваясь обратиться ко мне с вопросом, а все собравшиеся в палестре обступили нас тесным кругом,— тогда, благородный мой друг, я узрел то, что скрывалось у него под верхней одеждой, и меня охватил пламень: я был вне себя и подумал, что
в любовных делах мудрейший поэт — Кидий, советовавший кому-то по поводу встречи с прекрасным мальчиком «остерегаться, выйдя», олененку подобно, «навстречу льву, разделить удел жертвенного мяса» : ведь мне показалось, что я и сам раздираем на части таким чудовищем.

Однако, когда он спросил меня, знаю ли я средство от головной боли, я, хоть и с трудом, выдавил из себя, что знаю.

— И какое это,— спросил он,— средство? Я отвечал, что это некая травка, но к ней надо добавлять определенный заговор, если же принять ее без этого заговора, то от травки не будет пользы. А он мне на это:

— Так я спишу у тебя этот заговор.              

— В том случае,— сказал я,— если ты мне поверишь или даже без этого? А он, рассмеявшись:

— Разумеется, если поверю, Сократ.

— Что ж, пусть будет так,— сказал я.— И ты уверен, что мое имя — Сократ?

— Если не ошибаюсь: ведь о тебе немало разговоров идет среди моих сверстников, да и с детских лет, как припоминаю, я видел тебя в обществе нашего Крития.

— А, это хорошо,— сказал я-— Тем более смело расскажу я тебе о заговоре — в чем он состоит. А то раньше я недоумевал, каким образом сумею доказать тебе его силу. Заговор же этот таков, что с его помощью нельзя излечить одну только голову, но как, быть может, и ты слыхивал о хороших врачах — когда кто-нибудь приходит к ним с глазной болью, они говорят, что напрасно пытаться излечить одни только глаза, но необходимо, если только больной хочет привести в порядок глаза, подлечить одновременно и голову, точно так же совершенно бессмысленно думать, будто можно излечить каким-то образом голову саму по себе, не вылечив все тело в целом. На этом основании с помощью
должных предписаний для всего тела они стараются излечить часть одновременно с целым. Или ты не слыхал, что об этом так говорят и именно так обстоит дело?

— Нет, конечно, слыхал,— отвечал он.

— Значит, тебе это представляется верным, и ты это одобряешь?

— Несомненно,— отвечал он.
    A я, почувствовав его одобрение, воспрянул духом,
и вскоре ко мне вернулась моя отвага; я оживился и
сказал:

— Итак, мой Хармид, подобным же образом обстоит
дело и с этим заговором. Научился же я ему, когда нахо-
дился там, при войске, у некоего фракийского врача из
учеников Залмоксида: считается, что врачи эти дают
людям бессмертие. Так вот, фракиец этот говорил,
будто эллинские врачи правильно передают то, что я
тебе сейчас поведал; но Залмоксид, сказал он, наш царь,
будучи богом, говорит: «Как не следует пытаться лечить
 глаза отдельно от головы и голову — отдельно от тела,
так не следует и лечить тело, не леча душу, и у эллин-
ских врачей именно тогда бывают неудачи при лечении
многих болезней, когда они не признают необходимости
заботиться о целом, а между тем если целое в плохом
состоянии, то и часть не может быть в порядке. Ибо,—
говорит он,— всё — и хорошее и плохое — порождается
в теле и во всем человеке душою, и именно из нее все
проистекает, точно так же как в глазах все проистекает
157 от головы. Потому-то и надо прежде всего и преиму-
щественно лечить душу, если хочешь, чтобы и голова и
все остальное тело хорошо себя чувствовали. Лечить же
душу, дорогой мой, должно известными заклинаниями,
последние же представляют собой не что иное, как вер-
ные речи 14: от этих речей в душе укореняется рассуди-
тельность, а ее укоренение и присутствие облегчают
внедрение здоровья и в области головы и в области всего тела».
 Так он наставлял меня и относительно лекарства
и относительно заговоров: мол, пусть никто не вздумает
убеждать тебя излечить ему голову с помощью этого
лекарства, если он прежде не даст тебе подлечить с по-
мощью заговора его душу. «Ныне,— сказал он,— рас-
пространенной среди людей ошибкой является попытка
некоторых из них лечить либо одним из этих средств,
либо другим». И он наказывал весьма настойчиво, чтобы
я не поддавался на уговоры ни богатых людей, ни знатных,
ни красивых и не поступал бы вопреки этому нас ставлению.
Я же послушаюсь его (ведь я поклялся ему,
так что мне необходимо повиноваться!), и если ты
пожелаешь, согласно наставлениям чужеземца, сначала
предоставить мне душу, чтобы заговорить ее заговором
фракийца, то я присовокуплю к этому и лекарство для
головы; если же не пожелаешь, то у меня нет средства
помочь тебе, мой милый Хармид.

Критий, услышав эти мои слова, воскликнул:

— Мой Сократ, головная боль была бы для юноши
истинным даром Гермеса, если бы она вынудила его
ради головы усовершенствовать и свой разум. Скажу
тебе, однако, что Хармид отличается от своих сверстни-
ков не только своим внешним обликом, но и тем самым,
ради чего нужен, по твоим словам, твой заговор: ведь
заговор этот служит приобретению рассудительности,
не так ли?

— Именно так,— отвечал я.

— Так будь уверен,— возразил он,— что он кажется
намного рассудительнее, чем юноши нашего времени;

да и в отношении всех остальных качеств, коими бывает
наделен его возраст, он ничуть не хуже других.

— Это и справедливо, Хармид,— отозвался я,—
чтобы ты отличался всем этим от других: думаю, никто е
из присутствующих здесь не смог бы легко указать,
какие два афинских семейства, соединившись, естест-
венно произвели бы на свет более доблестное и знатное
потомство, чем те, из которых ты происходишь. Ведь
по отцу твоя семья ведет свой род от Крития, сына Дро-
пида, и прославлена Анакреонтом, Солоном 16 и мно-
гими другими поэтами (так гласит предание) за свою
красоту, добродетель и другие так называемые дары
богов. И со стороны матери у тебя то же самое: никто
на земле не слывет более красивым и статным мужем,
чем дядя твой Пириламп, многократно ездивший по-
слом к Великому царю и другим правителям; да и вся
семья ни в чем не уступает никакому другому роду.
Поэтому тебе, происходящему от таких людей, подобает
во всем быть первым. Что касается твоего внешнего ь
вида, милый сын Главкона, то мне кажется, ты реши-
тельно никому ни в чем не уступаешь; если же ты, как
говорит нам Критий, уродился достойным человеком
и по своей рассудительности и в отношении других
своих качеств, то счастливцем родила тебя твоя мать,
мой милый Хармид. Дело обстоит вот каким образом:
если тебе уже присуща рассудительность, как сказал
Критий, и ты достаточно разумен, ты не нуждаешься
в этом случае ни в каком заговоре — ни в Залмоксидо-
вом, ни в том, какой есть у Абариса-гиперборейца,
но нужно просто дать тебе лекарство от головы; если
же тебе кажется, что ты нуждаешься в заговорах, то
надо произнести заговор до приема лекарства. Скажи
же мне сам, согласен ли ты с Критием в том, что ты уже
причастен рассудительности, или тебе ее все-таки недо-
стает?

Хармид сначала покраснел и показался еще прекрас-
нее: застенчивость подобала его возрасту. А затем он
ответил не без достоинства, сказав, что нелегко в подоб-
ных обстоятельствах как выразить согласие, так и дать
отрицательный ответ.

— Ведь если,— сказал он,— я не соглашусь с тем,
что я рассудителен, то одновременно будет и странным
говорить так о самом себе, и окажется, что я выставлю
лжецами как Крития, так и многих других, кому я ка-
жусь рассудительным, по его словам; если же, с другой
стороны, я дам утвердительный ответ и превознесу са-
мого себя, то это, возможно, покажется дерзким, так что
мне трудно тебе ответить.
Я же на это:

— Ты говоришь дело, Хармид. И мне кажется,—
продолжал я,— что нам надо вместе рассмотреть, обла-
даешь ли ты свойством, которое меня интересует, или
с нет, дабы и ты не был вынужден говорить то, чего не
желаешь, и мне не пришлось бы бездумно взяться за
лечение. Итак, если тебе угодно, я хочу рассмотреть
это вместе с тобою; если же нет, давай это оставим.

— Но мне это в высшей степени желанно, поэтому
рассмотри вопрос таким способом, какой представля-
ется тебе самому наилучшим.

— Мне представляется наилучшим такой способ
рассмотрения: ведь ясно, что, если тебе свойственна рас-
судительность, у тебя должно быть насчет нее свое мне-
ние. Она необходимо должна, если только она тебе при-
суща, возбуждать у тебя определенное ощущение, из
которого у тебя возникало бы о ней некое мнение — что
такое эта рассудительность и каковы ее свойства? Или
ты иного мнения?

— Нет, я думаю именно так.

— Ну,— продолжал я,— если только ты владеешь
эллинской речью, то ведь сможешь нам сказать, что ты
об этом думаешь и чем именно она тебе представля-
ется?

— Возможно,— отвечал он.

— Для того чтобы мы могли установить, присуща
тебе рассудительность или нет, скажи,— продолжал
я,— что называешь ты, согласно твоему мнению, этим
именем?

Но он сначала заколебался и не склонен был отве-
чать. Затем, однако, сказал, что рассудительностью
кажется ему умение все делать, соблюдая порядок и
не спеша,— в пути, и в рассуждениях, и во всем осталь-
ном также. «Мне кажется,— добавил он,— что в целом
то, о чем ты спрашиваешь, можно определить как некую
осмотрительность».

— И ты считаешь, что ты прав? — спросил я.—
Впрочем, Хармид, действительно говорят, что осмотри-
тельные люди рассудительны. Посмотрим же, дельны ли
эти речи. Скажи мне, разве рассудительность не при- с
надлежит к прекрасным вещам?

— Разумеется,— отвечал он.

— А какое свойство является более прекрасным
для учителя грамматики — писать соответствующие
буквы 19 быстро или медленно?

— Быстро.

— А читать? Быстро или медленно?

— Быстро.

— А быстро играть на кифаре и стремительно побеждать в борьбе ведь прекраснее, чем делать то же самое спокойно и медленно?

— Да.

— Ну а когда бьешься на кулаках или участвуешь в многоборье, разве дело обстоит не таким же образом?

— Несомненно.

— А в беге и прыжках и во всех остальных телесных упражнениях разве не присуще прекрасному все
то, что совершается стремительно и быстро, а постыдному — то, что делается медленно и с трудом?

— Это очевидно.

— Значит, для нас очевидно,— сказал я,— что в отношении тела самым прекрасным является не осмотрительность, но высокая скорость и стремительность. Или это не так?

— Несомненно, так.

— Ну а рассудительность была у нас чем-то прекрасным?

— Да.

— Значит, что касается тела, не осмотрительность, но скорость была бы более разумной, поскольку рассудительность — это нечто прекрасное?

— Похоже, что так,— отвечал он.

e    — Далее,— сказал я,— что лучше: понятливость
или тупость?

— Понятливость.

— А понятливость является ли способностью пони-
мать быстро, в то время как тупость означает замедлен-
ное понимание?

— Да.

— А что неизмеримо прекраснее: обучить другого быстро и решительно или же медленно и постепенно?

— Быстро,— отвечал он,— и решительно.

— Далее, припоминать и запоминать лучше медленно и постепенно или решительно и быстро?

— Решительно и быстро,— отвечал он.
    — И находчивость является некоей стремительностью души, а вовсе не ее медлительностью?

— Это правда.

— Так не сводится ли все сказанное — об учителе грамматики, кифаристе или любом другом мастере — к тому, что наилучшим является самое быстрое, а не самое медленное?

— Это так.

— Ну а при душевных поисках и размышлениях, думаю я, достойным похвалы оказывается не самый медлительный, с трудом соображающий и находящий решение человек, но тот, кто это решение усматривает быстрее и легче всех.

— Да, это так,— сказал он.                           

— И разве, Хармид,— спросил я,— все, что касается тела и души, не представляется нам более прекрасным, если ему свойственны стремительность и скорость, а не медлительность и осмотрительность?

— Видимо, это так,— отвечал он.

— Следовательно, рассудительность не может быть
осмотрительностью, и рассудительная жизнь — не осмо-
трительная, если верить этому рассуждению: ведь, со-

гласно ему, рассудительная жизнь должна быть пре-
красной. Нам показалось одно из двух: либо осторож-
ные действия в жизни вообще менее прекрасны, либо
только в очень немногих случаях более прекрасны, чем
быстрые и решительные. Если же, мой друг, осторож-
ные действия большей частью оказываются ничуть не
прекраснее, чем напористые и быстрые, то рассудитель-
ность будет не более заключаться в осторожных действиях,
 чем в решительных и быстрых,— идет ли речь
о походке, словах или о чем-либо ином — и осторож-
ная жизнь не будет рассудительнее неосторожной, коль
скоро мы предположили в нашем рассуждении, что
рассудительность — это нечто прекрасное, быстрое же
оказалось не менее прекрасным, чем медленное.

— Мне кажется, Сократ,— сказал Хармид,— что
ты молвил правду.

— Итак, Хармид,— сказал я,— если ты вновь как
следует вдумаешься в сказанное, бросив взгляд на са-
мого себя, и представишь себе, каким именно делает
тебя свойственная тебе рассудительность, то, взвесив
все это, ты сможешь смело и точно определить, что же о
она собой представляет.

А он, чуть-чуть помедлив, а затем вполне мужественно оценив себя, молвил:

— Теперь мне кажется, что рассудительность делает
человека стыдливым и скромным и что она то же самое,
что стыдливость.

— Пойдем дальше,— сказал я.— Ведь перед этим
ты согласился, что рассудительность — это нечто пре-
красное?

— Конечно,— отвечал он.

— Но разве люди рассудительные — это одновременно не хорошие люди?

— Да, хорошие.

— А разве может быть хорошим то, что не делает
людей хорошими?

— Конечно, нет.

— Следовательно, рассудительность — это не только
прекрасная, но и благая вещь.

— Мне кажется, это так.                         

— Что ж,— продолжал я,— веришь ли ты, будто
Гомер удачно изрек эти слова:

Не подобает тому, кто в нужде, быть стыдливым 20.

— Верю.

— Похоже, следовательно, что стыдливость — это
благо и одновременно не благо?

— Да, очевидно.

— Но ведь рассудительность — это благо, если она
делает хорошими, а не плохими тех, кому она присуща.

— Да, мне кажется, дело обстоит именно так, как
ты говоришь.

— Значит, рассудительность — это не стыдливость,
ь коль скоро она — благо, стыдливость же оказывается
не более благом, чем злом.

—· Мне, Сократ,— возразил он,— представляется
все это верно сказанным. Однако как бы ты отнесся к та-
кому мнению о рассудительности: только что я вспом-
нил, что слыхал от кого-то, будто рассудительность —
это [умение] «заниматься своим». Посмотри же, пра-
вильным ли тебе покажется изречение того, кто это ска-
зал.

А я на это:

— Ах ты, плут! Ведь ты слыхал это от нашего Кри-
с тия или кого-то другого из мудрецов!

— Видно,— вмешался Критий,— это чьи-то чужие
слова: я их не произносил.

— Но, мой Сократ,— возразил на это Хармид, —
какая разница, от кого я это слыхал?

— Никакой,— отвечал я.— Во всяком случае, рас-
смотреть надлежит не кто это сказал, но истинны эти
слова или нет.

— Это ты правильно говоришь,— молвил он.

— Клянусь Зевсом! — воскликнул тут я.— Будет
удивительно, если мы здесь к чему-то придем: ведь слова
эти напоминают загадку.

— Почему же? — спросил он.
    — Да потому, что тот, кто сказал, будто рассуди-
тельность — это умение «заниматься своим», подра-
зумевал не то, что произнес вслух. Или, по-твоему, когда
учитель грамматики пишет либо читает, он ничем не
занимается?

— Нет, я думаю, наоборот, что он занимается чем-
то,— отвечал Хармид.

— Так что же, тебе кажется, будто учитель грам-
матики пишет и читает лишь свое имя и лишь этому
учит вас, мальчиков, или вы точно так же писали имена
своих врагов, как и свои собственные и своих друзей?

— Точно так же.

— Значит, занимаясь этим, вы делали много лиш-
е него и не проявляли рассудительности?

— Вовсе нет.

— Но ведь вы занимались вовсе не «своим», если
только читать и писать означает заниматься.

— Ничего иного это не означает.

— А лечить, мой друг, строить дома, ткать или вообще создавать с помощью какого-либо искусства любыепроизведения »того искусства означает, по-твоему, чем-то заниматься?

— Несомненно.

— Но как тебе кажется,— спросил я,— правильно
ли, если государство управляется законом, повелеваю-
щим каждому самому ткать и стирать себе плащ, та-
чать сапоги, и подобным же образом выделывать фляги,
скребки и всю прочую утварь, а за чужие вещи не брать-
ея, но каждому производить и изготовлять только свое?

— Нет, мне не кажется это правильным.

— Однако,— продолжал я,— если бы государство
это жило рассудительно, оно жило бы правильно?

— Как же иначе? — отвечал он.

— Следовательно,— заключил я,— заниматься та-
кими делами и подобным образом делать свое не озна-
чает быть рассудительным.

— По-видимому, не означает.

— Следовательно, как я и утверждал недавно, по-
хоже, что загадками говорил сказавший, будто рассу-
дительность — это умение «заниматься своим»: ведь не
был же он настолько прост. Или, быть может, Хармид,
ты слыхал это от какого-нибудь дурачка?

— Вовсе нет,— отвечал он,— ведь человек этот ка-
зался весьма даже мудрым.

— Тогда, как мне думается, он скорее всего загадал
загадку, поскольку трудно ведь догадаться, что это зна-
чит — «заниматься своим».

— Может быть,— отозвался Хармид.

— Что же это, однако, значило бы — «заниматься
своим»? Ты не мог бы сказать?

— Нет, клянусь Зевсом, я этого не знаю! Но, быть
может, ничто не мешает такому предположению: тот,
кто это сказал, и сам не знает, что он имел в виду.
И говоря это, он с усмешкой оглянулся на Крития.
Что до Крития, то давно уже было видно, как он раз- с
дражен и как жаждет показать себя перед Хармидом и
всеми остальными присутствующими. И раньше-то он
едва сдерживался, а тут совсем потерял над собою власть.
Мне кажется, скорее всего я был прав, когда предполо-
жил, что именно от Крития слышал Хармид это объяс-
нение рассудительности. А Хармид, не желая сам объяс-
нить это, но стремясь услышать ответ от Крития, ста-
рался его подзадорить, делая вид, что тот опровергнут;

Критий же этого не стерпел, и мне показалось, что он
гневается на Хармида, как обычно гневается поэт на
актера, скверно истолковавшего его сочинение. При-
стально посмотрев на Хармида, он бросил:

— Ты так считаешь, Хармид? Значит, если ты не
уразумел мысли того, кто сказал, что рассудительность —
это умение «заниматься своим», то он и сам этого не
разумеет?

— Но, достойнейший мой Критий,— вмешался я,—
нет ничего удивительного, если в своем возрасте он этого
не разумеет; тебе же подобает это знать и по возрасту,
и потому, что ты его воспитатель. Если ты согласен,
что рассудительность — именно то, о чем говорит Хар-
мид, и принимаешь такое объяснение, я с гораздо боль-
шим удовольствием рассмотрю с тобою, правильно ли
это сказано или нет.

— Но я полностью согласен и принимаю его объяс-
нение,— сказал Критий.

— И прекрасно делаешь,— подтвердил я.— Скажи
же мне: согласен ли ты с тем, что я сейчас спрашивал
о мастерах, а именно что все они делают нечто?

— Да, согласен.

   — И тебе кажется, что они делают только свое дело
или также и чужие дела?

— И чужие также.

— Значит, рассудительными бывают не только те,
кто делают лишь свои дела?

— Почему бы и нет? — отвечал Критий.

— Я тоже так думаю,— сказал я.— Но смотри,
чтобы это не задело того, кто, предположив, что рассу-
дительность — это умение «заниматься своим», позже,
ничтоже сумняшеся, признает, что могут быть рассуди-
тельными и те, кто занимаются чужими делами!

— Как это? — возразил он.— Признав, что рассуди-
тельными бывают люди, делающие чужие дела, я при-
знал, будто ими бывают и те, кто занимаются чужими
делами?!

    — Скажи мне,— возразил я,— разве не одно и то же
ты называешь словами «делать» и «заниматься»?

— Нет, не одно и то же,— отвечал он.— Да и «тру-
диться» не означает «делать» . Я перенял это у Геси-
ода, сказавшего, что никакой труд не может считаться
зазорным. Или, думаешь ты, если бы он называл
словами «трудиться» и «заниматься» те дела, что ты
сейчас перечислил, он решился бы сказать, что нет ни-
какого позора в ремесле сапожника, торговца соленой
рыбой или продажного развратника? Не надо так ду
мать, Сократ; я полагаю, что он считал «дело» чем-то
отличным от «труда» и «занятия». И дело оказывается с
иногда постыдным, если оно не связано с чем-то пре-
красным, труд же никогда и ни в коей мере не может
быть позором: ведь Гесиод именует трудами то, что де-
лается прекрасно и с пользой, а дела, подобные тем,
называет делячеством и наживой. Нужно еще сказать,
что собственными делами он считает лишь первые, а все
вредные занятия относит к чужеродным. Так что надо
думать, и Гесиод и любой другой разумный человек
именуют рассудительным того, кто занимается собствен-
ным делом.

— Мой Критий,— сказал я,— едва лишь ты начал
свою речь, как я уже уловил, что ты называешь то,
что нам присуще и свойственно, «хорошим», а сверше-
ние хорошего именуешь «занятиями». Я ведь много раз
слышал от Продика подобные различения имен . И я
предоставляю тебе распорядиться любым названием,
как тебе это будет угодно; разъясни лишь, к чему имен-
но относишь ты то имя, которое произносишь. Поэтому
сейчас надо снова уточнить: стало быть, свершение, е
или творение (или как тебе еще угодно это именовать),
хороших дел ты именуешь рассудительностью?

— Вот именно,— отвечал он.

— Значит, тот, кто совершает дурные дела, не рас-
судителен, и рассудителен лишь тот, кто вершит хоро-
шие?

— А тебе, достойнейший мой,— возразил он,— разве
не так это представляется?

— Оставь это,— сказал я.— Ведь мы рассматри-
ваем сейчас не мои представления, но твои нынешние
высказывания.

— Я утверждаю,— сказал он,— что тот, кто вершит
не достойные, но дурные дела, не рассудителен, рассу-
дителен же тот, кто вершит хорошие дела, а не плохие.
Я ясно условился с тобой, что рассудительность — это
свершение хороших дел.

— Вполне возможно, что ты и прав. Удивляет меня,— ie
продолжал я,— лишь следующее: что же, ты считаешь,
будто рассудительные люди не ведают того, что они рас-
судительны?

— Нет, я этого не считаю,— возразил он.

— Но разве ты не сказал совсем недавно,— продол-
жал я,— будто ничто не мешает мастерам, делающим
чужие дела, быть все же рассудительными?

— Да,— отвечал он,— я это говорил; ну и что же?

— Ничего. Но скажи, не думаешь ли ты, что врач, делая кого-то здоровым, приносит пользу и себе, и тому,
кого он излечивает?

— Да, я так думаю.

— Значит, тот, кто совершает подобное дело, занимается тем, чем должно?

— Да.

— А тот, кто занимается тем, что должно, разве не рассудителен ?

— Конечно, рассудителен.

— И, разумеется, врачу необходимо знать, когда он лечит с пользой, а когда — нет? И ведь точно так же любому мастеру надо знать, будет ли польза от дела, которым он занимается, или же нет?

— Быть может, и не надо.

— Значит, иногда,— сказал я,— врач сам не сознает, с принес ли он пользу или причинил вред, когда что-либо сделал? Хотя, когда он приносит пользу, он, по твоим словам, поступает рассудительно? Или ты не так сказал?

— Именно так.

— Следовательно, получается, что иногда, принося пользу, он поступает рассудительно и бывает рассудительным человеком, хотя и не осознает себя как такового?

— Но этого, Сократ,— возразил он,— не может быть. И если ты считаешь, что из моих прежних утверждений необходимо следует такой вывод, то я скорее от них от ступлюсь и не стану стыдиться признания, что я был тогда не прав, чем соглашусь с тем, что рассудительный человек может не осознавать себя как такового. Мое утверждение состоит примерно в том, что рассудительность — это самопознание, и я вполне согласен с человеком, сделавшим подобную надпись в Дельфах . Мне кажется, что она была сделана с той целью, чтобы служить приветствием бога, обращенным к входящим, вместо слова «здравствуй!» . Сделавший ее, видно, считале обращение «здравствуй!» неправильным и советовал вместо того желать друг другу быть рассудительными. Таким образом, бог приветствует входящих в святилище иначе, чем люди,— вот в чем заключался, на мой взгляд,
замысел того, кто сделал надпись. И потому говорят, что всякому посетителю бог возвещает только одно:

«Будь рассудителен!» Правда, в качестве прорицателя он выражается немного загадочно: ведь «Познай самогосебя!» и «Будь рассудителен!» — это одно и то же, как следует из буквального значения этих слов и как считаю я сам. Быть может, кто-нибудь и сочтет, что дело обстоит иначе, как, я думаю, произошло и с теми, кто сочинил более поздние надписи: «Ничего сверх меры!»
и «Не зарекайся — быть беде!»  Они полагали, что изречение «Познай самого себя!» — это совет, а не приветствие, обращенное богом к входящим; поэтому, стремясь приписать богу не менее полезные советы, они и начертали эти надписи. А говорю я это, Сократ, вот ради чего: все, что было сказано раньше, я отдаю на твое усмотрение; быть может, ты сказал об этом нечто более пра
вильное, быть может, и я, но нами не было сказано ничего достаточно ясного. Теперь же я желаю предоставить слово тебе, если ты не согласен, что рассудительность — это самопознание.

— Но, мой Критий,— возразил я,— ты так нападаешь на меня, как будто я уже знаю то, о чем я тебя спрашиваю, и соглашаюсь с тобой, когда мне вздумается. Однако все обстоит иначе: я, наоборот, все время стремлюсь вместе с тобою выяснить поставленный мною вопрос, потому что сам я не знаю ответа. А сказать, согласен ли я с тобою или нет, я хочу после того, как мы с тобой этот вопрос выясним. Потерпи же, пока мы его рассмотрим.

— Так рассматривай же,— сказал он.

— Вот я и рассматриваю,— отвечал я.— Ведь если
рассудительность есть умение что-либо познавать, ясно,
что она представляет собою знание некоей вещи. Или
ты не согласен?

— Да,— отвечал он,— это знание самого себя.

— Значит, и врачебное искусство есть знание того,
что дает здоровье?

— Несомненно.

— Итак, если ты спросишь меня: «Для чего нам
пригодно врачебное искусство, коль скоро оно — наука
о здоровье, и что оно совершает?» — я могу ответить,
что оно приносит немалую пользу. Ведь оно доставляет

нам здоровье — прекрасную вещь, если только ты это
допускаешь.

далее

 

Hosted by uCoz